У семи нянек, или как умирал Асланхан

Феликс Михайлович Бахшиев – прозаик, публицист. Член Союза журналистов СССР с 1963 года. Член Союза писателей СССР с 1978 года.

Заслуженный работник культуры Российской Федерации и Республики Дагестан, неоднократный лауреат премий Союза журналистов Дагестана «Золотое перо» и «Золотой орел».

 

 

1.

— Ну разве это чай? – недовольно произнес он, принюхиваясь к белой фарфоровой чашке, над которой поднимался пар.

— Горячий, не обожгись, ты же та­кой любишь, – мягко произнесла женщина.

— Ни запаха, ни вкуса, ни цвета…

Он придвинул блюдце с чашкой ближе к носу и низко опустил голову. – Ну … никакой.

— Как ты такое можешь говорить, Асланхан? — воскликнула женщи­на, удивлённо расширив и без того большие серые глаза. – Твой люби­мый «Махмуд-чай», крепкий, аро­матный, вдохни-ка его аромат.

— Не чувствую, ничего не чувствую, — проговорил недовольно мужчина. – Если не трудно — завари «Ахмад- чай» и налей в армуди. В хрусталь­ный, который мне подарил Пашабек.

Она переложила блюдце с чашкой на серебряный поднос, на котором стоял заварной чайник, и держа под­нос на ладони вытянутой руки вы­шла.

Он сидел молча. Прислушивался к себе, к сердцу, желудку, легким, почкам, словно они должны были подать голос, что-то сообщить ему, но они молчали и просто бесшумно выполняли свою работу, он дышал, смотрел, слушал и никак не мог ура­зуметь, неужели вот так и бывает, бац…. и нет тебя, оборвалась нить, нежданно – и сорвалась гроздь.

Мысли его прервал скрип двери. Вошла женщина, поставила перед ним хрустальное блюдечко с хру­стальным стаканчиком — армуди, на­лила в него чай и села напротив.

Она была красива. Длинная из­ящная шея, аккуратная головка, гладкие, цвета платины, волосы, стянутые на затылке узлом, неболь­шой греческий нос и большие серые глаза, и лицо – гладкое, нежное, ис­точавшее свет и тепло.

— Ну как, дорогой, — произнесла она, наблюдая за мужчиной – это «Ахмад чай», тоже не нравится?

— Боюсь, что-то со мной неладное, Гюльназ.

Он осторожно поймал, точнее выу­дил чайной ложкой в вазе с вареньем орех, отправил его в рот, запил глот­ком терпкого чая, сделал еще глоток, почувствовал в орехе вкус лимона, от удовольствия закрыл глаза, но тут же изобразил гримасу на лице.

— Асланхан плохо тебе? – забеспо­коилась Гюльназ.

— Наверное, умираю – прошептал Асланхан.

— Умираешь? Что еще за глупая мысль пришла тебе в голову.

— Разве мое лицо тебе ничего не говорит?

— Твое лицо? На нём маски смерти не видно.

— Еще рано, душа моя. Седая ста­руха пока в дороге.

— Асланхан, ты что, ума лишился? О чем ты заговорил? Бред какой-то.

— Но я же чувствую, как умираю. Вижу все мутно, что ни ем, не пью, кажется пресным.

Вот «Ахмад-чай» заварила, а за­пах у него не лучше, чем у ослиной мочи….

Его прервал смех Гюльназ.

— У тебя во дворе и осла-то нет, где это ты принюхивался к ослиной моче?

— И цвет светлой соломы.

— Цвет у него – цвет янтаря. Тем­но-золотистого янтаря. Вот как у той вазы, которую ты привез мне из Паланги. Помнишь, когда это было? Ну-ка, вспомни. Пятьдесят пять лет назад.

Асланхан бросил взгляд на подо­конник. На нем стояла ваза цвета ве­чернего заката.

— Душа моя, я тебе привозил ян­тарную. Из натурального янтаря. А эта соломенная …..

Гюльназ бросила на него быстрый взгляд и тревожно произнесла:

— Я боюсь за тебя. Что тебя муча­ет?

Он не обратил на последние ее слова внимания. Взгляд его уперся в янтарную вазу. Боже мой, когда это было, спросил он мысленно себя и ответил: да, точно Гюльназ сказала — пятьдесят пять лет назад. Почти веч­ность прошла.

Где только не побывал он – от Па­ланги до Магадана, от Кандалакши до Джульфы, крепко держа в руках баранку машины. Чего только не ви­дал, с кем только не знакомился. И всегда приезжал домой здоровым и жизнерадостным. А ваза янтарная была первым подарком, который он преподнес Гюльназ. В ту пору этой вазе цены не было, а сегодня …. Се­годня все обесценилось. Только не жизнь. Она, жизнь, не имеет цены. Либо она есть долгая и красивая. Либо ее нет. Вот подходит к поро­гу восьмой десяток. Как подумаю – сердце замирает. Долгая жизнь? Долгая. Завидная? Для кого, может, и завидная. А сердцу хочется еще жить. И разуму хочется. В давние века мудрый человек сказал краси­вые слова: «Жизнь коротка. Не надо торопиться жить». А ведь умно ска­зал. Спешить некуда. Жить надо не торопливо, а медленно, умно, чтобы начатое дело довести до конца, что­бы слово, которое готовишься ска­зать, оформить точно. Мне кажется, я жил не торопясь, восхищаясь кра­сотой земли и моей Гюльназ, раду­ясь детям. Или нет? А теперь пере­шагиваю порог девятого десятка.

— Асланхан, о чем задумался, глядя на свою любимую вазу? – прервала его мысли Гюльназ.

Он вздрогнул от неожиданности.

— Моя любимая — это ты, Гюльназ, а ваза – она твоя.

— Вот ты и пришел в себя. Дай-ка я утру пот с твоего лица.

— Что-оо? Так сильно вспотел? Ви­дать, уже умираю – прошептал Ас­ланхан.

— Я не слышала, чтобы человек перед смертью потел, — тихо засмея­лась Гюльназ, взяла со стола белую салфетку, подошла к Асланхану и вы­терла пот со лба, расстегнув ночную рубашку на груди. – Ты выпил уже семь стаканов чая.

— Умираю я, душа моя, умираю – тихим странным голосом заговорил Асланхан.

— Опять за свое….

— Ничего почти не вижу, слепну, внутри – пустота. В голове пустота. Сны ночью снились… не хочу и рас­сказывать.

— А ты расскажи, Асланхан, легче станет на душе.

Перед ней сидел крупный мужчи­на, красивый, волевой сохранивший еще силу. «Папа Хэм», так называли мальчики отца между собой, а когда он случайно, оказавшись у дверей детской комнаты невольно прислу­шавшись, понял каким именем его окрестили, улыбнулся, пожав плеча­ми, мол, и мы родителей как только не называли. И все-таки однажды он подозвал старшего в свою комнату:

— Объясни-ка мне, кто такой этот папа Хэм?

Мальчик поднял на него удивленно мамины глаза и спросил:

— А ты разве не читал его?

— Что я должен был читать?

— Книги. Его книги.

— Но кто он, этот Хэм?

— Писатель. Эрнест Хемингуэй. Его книги у тебя на книжной полке лежат, ты что — не читал их?

— Ну-ка принеси…

Раскрыв первый том писателя, он обомлел. На него смотрел он. Выли­тый он. Крупноголовый. С короткой седой стрижкой. С добрыми глазами.

— Бог если бы и захотел не смог бы создать двух таких людей, — про­изнес он. И больше ничего не смог сказать.

— Но создал же, — сказал сын, — ког­да хочет, создает.

С этого дня он стал брать с собой в дорогу книги. Чем неделями, ме­сяцами балагурить с напарником, убивать время в пустых разговорах, лучше читать ….И глядя на него при­страстился к книге и напарник.

А книг у Асланхана было несколько тысяч.

Книга в ту пору, пятьдесят лет на­зад, в доме была чуть ли не богом. Вернее, вторым богом. Ей выделяли не углы, а отдельные комнаты.

— Ну, расскажи о своих снах, доро­гой, — оторвал его от воспоминаний теплый голос Гюльназ. – Вместе по­пытаемся разгадать их и легче ста­нет на душе.

— Чувствую, как силы уходят, душа моя, помоги дойти до постели.

Он медленно, с трудом поднялся, шатаясь, осторожно выбрался из-за стола, и тут Гюльназ подхватила его под руку и повела к дивану.

— Ноги стали ватными, — прошеп­тал Асланхан, — боюсь свалиться и ничего не вижу. Уже не вижу. Где же он, чертовый диван….

— Вот он, дошли, садись.

Он не сел, а просто упал. Передо­хнув, свалился на правый бок. За­тем перевалился навзничь. И тяжело вздохнул, словно одолел многокило­метровый путь.

— Умираю, душа моя, силы остав­ляют меня, — застонал Асланхан.

— Но у тебя же ничего не болит. Или болит где? Пойду вызову «скорую помощь».

Гюльназ поспешила было к теле­фонному столику, но ее остановил голос мужа:

— Не надо, не смей, прошу тебя, отвезут в больницу, бросят в при­емном покое, потом уложат на же­лезную кровать в коридоре, не дай бог туда попасть. У меня ничего не болит, говорю тебе.

— Но почему ты решил, что умира­ешь?

— А что, разве умирают обязатель­но от боли? Лег спать и не проснул­ся. Самая красивая смерть. И я так хочу, чувствую — так и будет. Вот она, седая старуха сидит рядом со мной.

Асланхан поднял руку, протянул ладонь и принялся словно бы что-то или кого – то гладить.

— Ты что делаешь? – изумленно произнесла Гюльназ.

— Вот она, голова седой старушки, какие у нее мягкие шелковистые во­лосы, а вот и лицо, как много мор­щин, бедная, как много приходится ей переживать….

Рука его вдруг упала вниз.

— Отбросила, чертовка, — зло про­говорил он.

Неужели с ума сходит, ужаснулась Гюльназ, бедный Асланхан, не ду­мала я, что так он уйдет от нас. По ее гладким щекам потекли слезы. Что делать? Что же делать?

— Что делать ? – произнес Аслан­хан, словно прочитав ее мысли, – звони детям. Только младшему не звони. Он то в Сургуте, то в Тюмени. Детям скажи, что отец утром может не проснуться. Не пугай их. И сама не пугайся. Никто не вечен в этом мире. И ничто. Думал, в девятый де­сяток войду, разменяю его как хру­стящую ассигнацию ….. Ну, оставь меня одного, душа моя, я немного подремлю, слабость меня объяла и пустота…. Иди, иди….

Гюльназ склонилась над ним, поце­ловала влажный лоб и пошла звонить.

2.

Усталость одолевала его. Опусто­шала. Он чувствовал пустоту вокруг себя. В себе. Да и самого себя пу­стым. Это было какое-то новое чув­ство, еще незнакомое ему. Может быть, так бывает на пороге другой жизни, подумал он. А что такое дру­гая жизнь, кто ее повидал и вернулся обратно? Зачем задумал умирать, зачем мне надо было изводить себя, мою Гюльназ….? Ради чего? Может, жизнь стала скучной? Старый дом, скучный двор, долгий день, длинная ночь, белая козочка в моем пустом дворе и Пашабековский Акбар… И эта жизнь? Ни смеха, ни шалостей внуков… Разве эта жизнь? Вот Па­шабек …. Ему не скучно. Каждый день его навещают. Прежде при­ходили дочки, теперь ходят внуки. Наведут в доме порядок, хотя и со­рить некому, приготовят покушать на день, а в воскресенье всей семьей навещают….Одна семья в одно вос­кресенье, другая — во второе воскре­сенье. Дети его не оставляют одно­го. Только на ночь. Ночью он любит оставаться один. А ходит-то как на­стоящий паша или бек. Нет соседа, который не позавидовал бы ему. Гордо. С высоко поднятой головой. Будто чиновник какой то или глава города. Одет как модник: костюмы меняет каждый день, сколько их у него? Надо сосчитать. Папахи три, каракулевые, невысокие, черного, коричневого, серого цветов. Ему в жизни не скучно. Старый дурак и на женщин заглядывается. Ну такой он, любит очень жизнь. И жизнь его лю­бит. И живет красиво.

Как то незаметно, его к этому ни­кто и ничто не неволило, Асланхан стал вспоминать далекие годы, ко­торые не выветрились из памяти…

Ему было десять лет, когда он с от­цом выехал из села в город – отцу, устроившемуся на завод, профсо­юз выделил земельный участок для строительства дома на окраине го­рода. Здесь кипела работа: люди месили ногами жидкую глину с соло­мой для саманных кирпичей, рыли фундаменты, шумно галдели, смея­лись, сердились, спорили… Рядом с их участком были подняты стены соседского дома. По двору сновал длинный, худой мальчик, который споро отзывался на крики: — Паша­бек, подай воду, Пашабек, уйди из- под руки….

Они подружились, как будто зна­ли друг друга давным-давно. В сен­тябре пошли в одну школу, в один класс, и даже сели за одну парту, и в мальчишеских драках бывали вме­сте спина к спине.

Они сошлись быстро. Может быть и потому, что родные языки их были очень похожи: отец Пашабека с се­мьей после войны был репортирован и приехал из северного Ирана, насе­ленного азербайджанцами.

Шли годы. Асланхан стал класс­ным водителем, водил большегруз­ные машины, Пашабек буровым ма­стером, работал в степи, в двухстах километрах от города. И свадьбу сыграли в один месяц. И когда роди­тели ушли из земной жизни, каждый продолжил жизнь родового дома. И семьи у них были большие: у Па­шабека семь прелестных девочек, у Асланхана четыре сына и три девоч­ки. Они прожили бок о бок семьде­сят лет как братья. Один высокий, стройный, с горделивой походкой, одевавшийся на зависть всем. Дру­гой большой, тяжелый, мускули­стый. И оба седые, как лунь.

Как-то в весенний, яркий, синий с позолотой день, когда в воздухе пахло цветением вишен, абрикосов, яблонь, когда воздух вкусен и аппе­титен, они сидели в беседке Паша­бека.Двор Пашабека утопал в яркой зелени фруктовых деревьев, у Ас­ланхана же пустовал: в былые годы, то есть в минувшие, он служил сто­янкой для грузовика — четырехтонки, затем «Камаза», наконец огромного «Мерседеса», а сегодня казался за­брошенным, вот только забор был увит виноградными кустами, кото­рые своими вездесущими щупаль­цами – лозами накрыли огромный навес, с которого уже в начале лета свисали увесистые гроздья.

Из живности у Пашабека жила не­понятного цвета огромная овчарка, у Асланхана белоснежная коза. Они свободно бродили по обоим дворам, ибо в заборе, отделявшим дворы, был оставлен проход, своего рода открытая калитка.

— Слов нет, хороший сад вырастил ты, — заметил Асланхан, — много сил положил, брат. Молодец.

— Который раз ты нахваливаешь его, — Пашабек хитро сощурил глаза. – Скоро деревья станут плодоно­сить, можно будет набирать на варе­нье, компоты. Гюльназ наготовит.

— Ахмах, нужны мне…

— Шучу, шучу, — не дал договорить Пашабек. – Разве я сажал и выха­живал деревья? Ты ведь видел кто. Начали девочки мои, потом зятья им помогали, потом подросли внуки и заменили их. Но и я, конечно. Кто- то же должен руководить…. В любом деле должен быть начальник.

Замолчали. Молчание не тяготи­ло. Оба получали удовольствие от окружавшей их красоты.

— Завидую тебе, брат, — прервал молчание Асланхан – хороших детей вырастил. Не оставляют одного – каждый день кто-то в доме. Видать, ты угоден Богу.

— Сколько сил мне стоило поднять их…. – Пашабек махнул рукой. – Ты ведь знаешь…. Шахсинем умерла при рождении седьмой девочки. Семь девочек, брат, а я один. При­шлось уйти с работы…. Дело дале­кое, не хочу вспоминать.

Он замолчал. И вдруг оживился:

— Когда каждая стала хозяйкой в своём доме, собрал я их у себя, без мужей, конечно, и говорю: дочень­ки мои, слушайте меня вниматель­но и поймите правильно, если буду не прав – скажите. Я вас вырастил, одевал, кормил, ни в чем вы не зна­ли нужды, помог получить образо­вание, выдал замуж за нормальных парней и живете вы хорошо. Я свой долг выполнил. Отцовский долг. Ро­дительский. Но и у вас есть долг пе­ред родителем: не оставлять его од­ного, помогать в старости. Вас семь девочек у меня и в неделе семь дней. Могли бы вы по очереди приходить на час-другой в родительский дом, помочь по хозяйству, еду мне при­готовить на день, кто имеет возмож­ность — деньгами помочь. Спокойно поговорили, по-родственному. Вот так и пошло. Ты же сам видел – каж­дый день ни свет — ни заря, а у меня во дворе и в доме хлопочет одна дочь, другая, третья, подросли внуки и внучки – сменили матерей. Повезло мне в жизни, брат – семь дочерей, — Пашабек громко рассме­ялся. — У русских есть такая поговорка: «У семи нянек — дитя без глазу».

— Это совсем другое, — пе­ребил его Асланхан.

— Ты думаешь, я не знаю, о чем говорю? У семи нянек – это зна­чит у отца, у матери, бабушек, деду­шек, дядей, тетей, один ребенок, а воспитать его как следует не могут. Так? У нас с тобой наоборот: детей по семь, а внимания к нам…..

— Да, брат, ты прав, как-то так вы­шло….

— Я что, не вижу, как часто тебя по­сещают? — Усмехнулся Пашабек.

— Раз в месяц, а то и в два. По мо­бильному звонят матери.

— Конечно, так удобней. Не видят, что дом прохудился. Что двор надо привести в порядок. И внуков голо­сов не слышно. Внуки-то где?

— Бывают, брат, бывают. Не такое уж они плохие, не забыли…..

— У нас, сам знаешь, когда при­ходят. Когда Богу душу отдаешь. Вот тогда все приходят и бараньи туши приносят, и крупы и сладости.

— Ты не прав, брат, не такие они.

— Ну хорошо, твои не такие. Но многие стали такими. Многие…. Не будем душу терзать, в шеш-беш же­лаешь играть?

— Почему нет? Неси.

Пашабек поднялся, задрал голову и степенно пошел в дом за нардами.

3.

Пашабек долго глядел в послеобе­денное остывающее небо – чистое, голубое, оно успокаивало и осве­жало душу – потом окинул взглядом фруктовые деревья, сгорбившиеся под тяжестью плодов, увесистые виноградные гроздья, свисавшие с высокого навеса соседа, и медлен­но направился к дому Асланхана.

Из летней кухни выходила утом­ленная и заплаканная Гюльназ.

Дала же природа неописуемую красоту и стать этой женщине, вос­хищенно подумал Пашабек.

— Добрый день, уважаемая ханум. Как поживает мой брат? Чем за­нят? – Пашабек осторожно оторвал от большой грозди «Молдовы» одну ягоду величиной с перепелиное яйцо и отправил в рот.

— Умирает ваш брат, а вы и знать не хотите… Гюльназ заплакала, за­крыла лицо руками и отвернулась.

— Как это умирает? Что он себе по­зволяет?…. Так этот шум, дети, вну­ки … Да, да теперь понимаю…. Уми­рает…. Как легко вы произносите это слово – умирает. Не дадим умереть, не дадим.

Он неторопливо, степенно подо­шел к лестнице и стал осторожно подниматься по скрипучим шатким деревянным ступенькам.

В комнате, в которую он вошел, было душно. Нестерпимо душно. Он открыл форточку, потом подошел к изголовью Асланхана и принялся внимательно вглядываться в него, словно все эти несколько десятиле­тий не знал лежавшего перед ним человека.

— Что случилось? – тихо спросил Пашабек.

— Умираю, брат, — так же тихо отве­тил Асланхан, не открывая глаза.

— Так просто лежишь и ждешь ее?

— Кого ее?

— Смерть

— Да, так просто. Оказывается, все очень просто.

— Как ты отходишь брат?

— Как, как … По дороге, конечно.

— Что ты говоришь? Ты, кажется, все дороги объездил. А эту как за­был?

— Не до шуток, брат. Прощаться пора…

— На тебе лица нет. Сердце у тебя болит?

— Нет.

— Голова?

— Нет.

— Желудок? Печень? Почки?

— Нет.

— Ну что-нибудь болит? Где-нибудь, что-нибудь?

-Нигде не болит. Дух выходит.

— И температуры нет. – Пашабек приложил ладонь к его большому лбу, потом опустил на грудь.

— Стучит ровно, качает кровь хоро­шо, значит, мозги живы.

— Я сон видел, вещий сон. Мать мне махала рукой, призывала в свой дом.

— Вещие сны я придумываю каж­дую ночь, — улыбнулся Пашабек. – Где у тебя спрятан коньяк?

— В буфете. На правой полке. Там и лимоны лежат, — вяло проговорил Асланхан, но внезапно встревожил­ся: — А это зачем?

— Может случиться, что больше не встретимся.

-Пашабек нарезал тонкими доль­ками лимон, наполнил две рюмки ко­ньяком, поднес на серебряном под­носе и поставил на пуфик, что стоял у изголовья Асланхана.

-Как же так, брат, перед уходом в мир иной коньяк? – изумился Аслан­хан. – Что скажет джамаат?

Пашабек огляделся, сделав удив­ленное лицо, и подняв брови:

— Где здесь джамаат?

Потом тихо засмеялся:

— Поднимайся.

Они молча выпили, потом отпра­вили в рот по дольке лимона, на их лица легла печать блаженства. Но, словно опомнившись, Асланхан вер­нул лицу скорбный вид.

От Пашабека не ускользнуло это перевоплощение. Он снова напол­нил рюмки.

— Ты спаиваешь меня? – спросил тихо Асланхан.

— Спаивают здоровых, брат. А тебя чего спаивать? Ты одной ногой здесь, другой там. Пей уже. Там та­кого нет.

— Там – это где? – удивленно спро­сил Асланхан.

— Там – это куда ты собрался, ах­мах – там ничего нет.

— Ты-то от кого знаешь?

— А я по ночам там бываю. Тьма, пустота, скука. Ну-ка выпьем по вто­рой.

И снова повторилось выражение блаженство, которое Асланхан смах­нул быстро с лица.

И снова Пашабек наполнил рюмки. Выпили по третьей.

— А теперь спи, — проговорил он, убирая с пуфика бутылку, рюмки и поднос. – Рано утром поедем ды­шать морским воздухом.

-Утром? – удивленно проговорил Асланхан, глаза его уже были закры­ты. – Но я же умираю?

— Умрешь – поеду без тебя. Поста­райся не умереть.

— А если не проснусь рано? – про­говорил сквозь сон Асланхан.

— Поеду без тебя.

— И хоронить не пойдешь меня? – голос будто пробивался откуда-то издалека.

— Ну к обеду же я вернусь с моря. Постараюсь вернуться. Брат, а какой камень тебе ставить? Ты в завеща­нии не забыл записать?

— Какой еще камень? – простонал Асланхан.

— Памятную плиту. Сегодня стало модно портрет высекать или выгра­вировывать.

— Ахмах, — тяжко вздохнул Аслан­хан. – Тебе и кончина человека дает повод для шуток.

— Ну почему же. Вот выгравируют, чертово слово, ну поставят плиту с твоей фотографией. А кладбище безлюдным не бывает. Подойдут любопытные, взглянут на плиту, а на них смотрит мужественное лицо. Кто это? Да это же писатель, знамени­тый писатель…

— Какой еще писатель? – устало произнес Асланхан.

— Какой, какой… Культурные, знаю­щие люди еще не все вымерли. Ка­кой…Хемингуэй. Ты то знаешь его? Читал?

— В тебе, брат, больше ахмахско­го, чем интеллигентного. Устал я от твоих глупых слов. Ну зачем мне моя фотография?

— Зачем, говоришь? Ночью будешь выходить, любоваться им.

— Ночью? Выходить? Что это еще за глупости.

— Ну, не ты, а твоя тень. Не лежать же вечно.

— Убирайся, пока я не встал. Ты мою руку знаешь. Вон отсюда… По­дожди, подожди, не спеши. Скажи мне, только честно – он был умнее меня?

— Кто?

— Хемингуэй, кто же еще.

— При жизни я его не знал. Но точ­но знаю: каждый по-своему и умен и глуп.

Пашабек тихо засмеялся.

Закрыв дверцу буфета, он бес­шумно подошел к Асланхану.

Тот безмятежно лежал на диване и казалось, совершенно не дышит.

Белая простыня. Белое тонкое одеяло. Белая голова. Этот белый цвет заставил Пашабека содрог­нуться, он отвернулся и тихо пошел к дверям.

4.

Притворив дверь, Пашабек вышел в прихожую. И окунулся в тишину. Куда все подевались, произнес он, и широко распахнул дверь в гостиную. Увиденное привело его в изумление. Брови его поднялись, в горле буль­кнуло – он быстро подавил смех.

— Вы кого оплакиваете?

Двое сыновей Асланхана и зятья сидели вокруг стола, дочери и две невестки на диване, а под окном, на высоких подушках сидела Гульназ в окружении внуков.

— Что случилось в этом доме? – снова спросил Пашабек.

Младшая дочь подняла заплакан­ное лицо и, всхлипывая, произнесла:

— Папа умирает. — Умолкла.

Потом продолжила:

— А вы не знаете. А еще самый близкий сосед.

Пашабек ухмыльнулся, заложив руки за спину, мягко ступая, прошел­ся по ворсистому ковру, высокий, прямой и тихо произнес:

— В этом доме никто не умер. По­том бросил взгляд на гостей Аслан­хана:

— Собирайте свое семейство и разъезжайтесь по домам.

— Как не умер? Он же умирает! – закричала плача младшая дочь. Она была в семье самая шумная, самая заводила и любимая всеми.

— Вы что, ослышались? Я сказал: в этом доме никто не умер. – И по­сле долгой паузы продолжил: — И не умрет.

— Как так, — подал было голос стар­ший сын, но Пашабек не дал ему до­говорить:

— Отец ваш устал. Организм его устал.

— Износился, так сказать? – подал голос младший сын.

— Вот, слышите? Молодец наш физик. Физики и химики прекрасно разбираются в существе человека, его организме, не то что повара и бухгалтера. Устал он, утомился. Во­семьдесят лет, дети мои, это – ох, как тяжко, восемьдесят. Сердце ка­чает кровь восемьдесят лет, желудок переплавляет пищу восемьдесят лет, печень, почки, мочевой пузырь – во­семьдесят лет, серое вещество… Целый комбинат. Но ведь и комби­нату требуется ремонт – что-то за­менить, что-то подтянуть. А ваш отец даже в больницу ни разу не ложился, к врачам не обращался…

— А вдруг отец утром не проснется? – опять подала голос младшая дочь. – Уснет и не проснется?

— И я могу уснуть и не проснуться, — улыбнулся Пашабек. – И ты, не дай Бог… Никто от этого не застрахован. Судьба у каждого своя.

— Но он сны видел нехорошие, брат, — подала наконец голос Гульназ.

Пашабек бросил на нее быстрый взгляд и снова прошелся по комнате.

— Сон видел… Какое событие… А сколько я вижу снов! И все остаются при мне, в душе, некому рассказать. Вот совсем недавно Симур-гуш по­садил меня на спину и взлетел ввысь. Куда ты меня везешь, кричу ему, что я плохого сделал? А он – все выше и выше… И такая красота открылась, голубизна, белизна, пустота, да, да, пустота…

— Что такое Симур-гуш? – подал го­лос один из малышей.

— Это птица из персидских сказок, — тихо проговорила Гульназ.

— Так вот, — продолжил Пашабек, — все выше и выше, и вдруг… — он сделал паузу, — сбрасывает меня, и я лечу вниз, лечу камнем и кричу, вот- вот разобьюсь. И проснулся от свое­го крика. Весь мокрый.

— И что? – спросила младшая дочь Асланхана.

— И ничего. Вот стою перед вами. А две ночи назад меня предки потащи­ли к себе в гости.

Старший сын Асланхана хмыкнул.

— Вот физик хмыкнул, — улыбнулся Пашабек. – Хотел бы я увидеть его на своем месте. Закрыл я глаза. Ус­нул. И вдруг чувствую, что закапы­вают меня в тьму. А из тьмы выходят какие-то люди – тени, хватают за руки, плечи, одежды и каждый тянет в свою сторону, а по сторонам огонь­ки горят, как свет в окнах. И тут по­являются отец и мать. Улыбаются. Ты чего, спрашивают, пришел. А я и не шел к вам, отвечаю, я упал к вам. Ну и поднимайся, говорят. А кто вот эти тени, спрашиваю, чего они от меня хотят? Чтобы ты их не забывал, — от­вечают.

Пашабек замолчал.

— А дальше? – подал кто-то голос.

— А дальше что? Ничего. Я про­снулся. Сны – это… — Пашабек заду­мался, — это…честно говоря, сам не знаю что, из чего рождаются, кто их нам посылает.

Может, они часть нашей жизни. А жизнь… жизнь – это какое-то таин­ство, и какая-то интересная штука. Рассказал бы вам одну притчу, да устали вы, наверное. Утомил вас.

— Расскажи, брат, ты хорошо рас­сказываешь – попросила Гульназ.

Ее поддержало несколько голо­сов.

— Ну, если не утомились, слушайте.

Так вот, идет некий путешествен­ник с проводником по горячему пе­ску африканской пустыни. Солнце нещадно палит. Вокруг куда ни глянь – пески. Наконец проводник ожи­вился: — оазис. Подошли к оазису – гордо размахивают листьями – опа­халами финиковые пальмы, нежит ветерок, о чем-то щебечет родник, а вокруг все плачут.

— Что здесь произошло? – спраши­вает путешественник.

— Человек родился, — отвечает про­водник. – Потому и плачут.

Удивился путешественник, но ни­чего не сказал. Утром двинулись в путь. И снова раскаленные пески, и снова палящее солнце, к концу дня выходят к оазису. Здесь играет му­зыка, бьют там-тамы, это барабаны у африканских племен, люди в цвет­ных нарядах танцуют, поют песни.

— А здесь что произошло? – спра­шивает путешественник.

— Человек умер, — отвечает прово­дник, — наконец освободился от тягот жизни.

В комнате установилась долго­жданная тишина.

Пашабек подошел к окну и широко распахнул обе створки, впустив вол­ну свежего воздуха.

-Красота… — произнес мечтатель­но, словно молодой любовник. За низким забором, в его дворе фрук­товые деревья сгорбились под тяже­стью ярких плодов, а с виноградных лоз Асланхана свисали увесистые черные, красные, светло-зеленые гроздья. И над всем этим висело гу­сто голубое шелковое полотно неба.

— Жить мы приходим, чтобы на­слаждаться красотой. Вы входите в мир с криком, с ором, но толь­ко увидите красоту своей матери, вдохнете ее запах, тут же умолкаете, плененные ею. А утренние зори, ве­черние закаты? Каждый раз – каж­дый день их краски разные, и воз­дух морской разный… Я часами могу смотреть, как чайки сидят на гребнях волн, взлетают с них и сливаются с белоснежной пеной. А как зацветают весной вишневые, яблоневые, абри­косовые деревья… Разве это таин­ство природы не чудо? Вот мы с Ас­ланханом живем почти восемьдесят лет. И не насмотримся на красоту. И хочется знать, что увидим завтра, что через год, через пять. Вот рядом с нами глазенки детей – голубые, серые, зеленые, карие – разве не красота. Разве моя сестра Гульназ – не красота, да от нее глаз не отве­дешь…

— Ну, заговорился ты, Пашабек, — Гульназ зарделась и опустила глаза. – Успокоил ты нас, обнадежил.

— Вот и хорошо. Так что поднимай­тесь и разъезжайтесь по домам. Не­чего омрачать свой вечер.

-Я останусь, может что…

Пашабек не дал договорить млад­шей дочери Асланхана.

— Ничего не может быть. Подни­майтесь. И по домам.

Когда все разъехались, Пашабек вошел в комнату Асланхана, при­слушался к его дыханию – тот тихо и мерно храпел и спустился во двор.

Гульназ пошла его провожать.

— Ты словно доктор – всех успоко­ил, всех обнадежил, спасибо тебе. И о красоте как ты хорошо говорил. Красиво говорил. И о жизни.

Глаза Гульназ увлажнились.

— Я, сестра, давно пришел к раз­умению, что каждый из живущих на земле жизнь свою должен поддер­живать и украшать красотой. Бла­гоговеть перед ней. Вбирать ее в себя, ее тепло, ее краски, ее запах. Иначе жизнь превратится просто в терпение. Признаюсь тебе, сестра, меня до моих годов довела любовь к красоте – она омолаживала душу и поила меня. А особенно две красоты – моей жены Шахсенем и твоя…

— Что ты говоришь, Пашабек, — Гульназ закрыла ладонями мигом покрасневшие щеки. – Как ты сме­ешь такое говорить. – Да если Ас­ланхан узнает… какой стыд… с чего это ты заговорил… В твоем возрас­те… срам, срам…

Пашабек улыбнулся.

— Успокойся, сестра, ты не девочка восемнадцатилетняя так стыдиться признания старика в любви. Тебе, слава Богу, семьдесят, на тебя за­глядываются на улице все мужчины, да и женщины. Почему мне нельзя? Красота принадлежит не одной тебе, а всем нам. И не стыдись ее, а гор­дись ею.

Гульназ близко подошла к Паша­беку и осторожно поцеловала его в лоб. Чуть коснувшись. От запаха женщины у него замерло дыхание, закружилась голова. Это длилось се­кунды. Он выпрямился, поднял голо­ву и с увлажненными глазами пошел со двора.

5.

Сна не было. Того крепкого, без­мятежного, сладкого сна, который был ее лекарством. И хворь, и бес­покойство, и усталость, все заботы снимал ей сон.

В эту ночь сна не было.

Была мука.

Только закрывала глаза, тут же от­крывались веки, она вставала, тихо входила к Асланхану, прислушива­лась к дыханию.

В последний раз, когда она вошла, темнота ночи уже таяла и проступал слабый свет.

Веяло свежестью. Гульназ подо­шла к окну: форточка была распах­нута. Как же так, подумала она, ведь я его закрыла, наглухо закрыла, и шпингалет задвинула, кто же ее от­крыл? Он? Но он как лежал на спине, так и лежит, не сменив позы. Кто же здесь был? Седая, старуха? Тьфу, тьфу, тьфу.

Она вытянула руку, только подумала захлопнуть фор­точку, как вздрогнула и за­мерла. Сердце подкатило к горлу…

— Не надо, не закрывай…

— Кто здесь, — со страхом произ­несла она.

Это был голос Асланхана.

Гульназ обессиленная прислони­лась к стене:

— Ахмах, ты чуть не убил меня.

— Ты, душа моя, уйдешь из этого мира только после меня. Ты даже не знаешь кто такая седая старуха.

-Хочешь сказать, не она открывала форточку?

— Она же не домработница твоя. Я задыхался от духоты. Не отрывать же тебя от сладкого сна. Как там на дво­ре? Утро скоро?

— Скоро, — пробурчала Гульназ, подходя к дивану, — уже утро. Рассве­ло. Небо как стеклышко.

— Стеклышко мое, завари-ка чай.

— В такую рань? Твой петух еще не проснулся.

— Он уже стар для петушиных кри­ков. Может, и прохрипел, а мы и не услышали…

Пока Асланхан приводил себя в порядок, побрился, освежился под душем, надел банный халат и, мас­сируя лицо, вернулся в комнату – стол уже был накрыт.

Гульназ держала в правой руке чайник с кипятком, а в левой завар­ной.

— Наливай, душа моя. Или ждешь еще кого?

Над столом поплыл аромат «Ах­мад-чая»

Асланхан протянул серебряную ложку к вазе с черешневым варе­ньем.

— Ореховое рядом, не перепутай.

— Сегодня я хорошо вижу, — буркнул Асланхан. Он знал, что черешневое любимое варенье Гульназ.

— А вчера… вчера что было с то­бой?

— Спроси его. – Асланхан поднял указательный палец к потолку. – Ста­руха подошла, посидела, утомилась и ушла.

— Страшная, наверное? Лицо ее не разглядел?

— Как и все старухи.

— На меня хоть немного похожа?

Асланхан удивленно уставился на Гульназ.

— Я ведь тоже уже старуха. И тоже седая.

Асланхан пытался удержаться от смеха, но … не сумел.

Выпив первую чашку, он откинулся на спинку стула:

— Дети долго горевали?

— Твой сосед Пашабек успокоил их и отправил по домам. Нам повезло с соседом, — Гульназ низко опустила голову над чашкой с чаем, — Умный он. Очень умный.

— С дураком я не дружил бы. Я не слышу от тебя, что навезли дети на мои похороны и поминки…

— Ты не спрашиваешь, я и не сооб­щаю.

— Слушаю, душа моя…

— Пропадет многое. Не знаю, где хранить. Там и туша барана, и в ко­робках куры, и мешки с мукой, са­харом, рисом и сыр, и масло, и кон­феты всякие, и шербет, и деньги, не много, но и не мало, не считала…

— Расщедрились, — глубокомыслен­но произнес Асланхан.

— Потратились зря, — жалостливо произнесла Гульназ.

— Уже пожалела…

— Пропадут ведь продукты. Сколь­ко добра пропадет.

— У тебя прекрасный погреб. Забы­ла о нем?

Ну конечно же, он много лет пу­стой. С той поры, как дети разле­телись как птички. А что до денег… крышу давно менять надо. Давно прохудилась.

Да, дом уже староват.

— Думаешь, этих денег хватит?

— Я их не видел. И не считал. Не хватит – продукты продадим.

— Жалко детей, от себя оторвали…

— Ну и верни. Еще не поздно.

— Что ты говоришь? Разве то, что приносят на похороны, на поминки, возвращают? Где ты это видел? У кого? Побойся Бога.

— Не мне знать, когда я еще умру.

— А сколько раз ты думаешь уми­рать?..

В голосе Гюльназ Асланхану почу­дилось недоверие. Она прищурила глаза и не отрывала их от него.

— Ты о чем подумала? – возмущен­но тихо, чуть ли не вкрадчиво прого­ворил Асланхан. – Я обманывал? А обманывал?

— Какой стыд. Позор. Это же страш­ный грех. Как ты мог?

— Обманывал? Я? – Асланхан повы­сил голос. – Не ты ли видела, как из меня выходила душа? Не ты ли виде­ла, как с меня пот лил градом, как за­мирало дыхание, я терял силы и уже видел дорогу туда, в тот мир… В рай.

— И как же ты вернулся? – растяги­вая слова, произнесла Гюльназ.

— Как вернулся… Пашабек вернул.

— Как он мог вернуть тебя с дороги в рай?

— Коньяком соблазнил. И вернул.

— Как будто там коньяка нет. В раю, видишь ли, коньяка нет. – усмехну­лась Гюльназ.

— Есть-то есть, там все есть, но Па­шабека туда никто не звал. Он мне теперь больше, чем брат.

— Брат-то брат, но какой… — чуть слышно прошептала Гюльназ.

— Грех я совершил… — с брезгли­вым выражением на лице и с явной иронией произнес Асланхан. – И кто это говорит мне… Я всю свою жизнь колесил по дорогам страны, огромной страны, месяцами не бы­вал дома, чтобы дети мои не знали нужды ни в чем, дал им образование, сыновей женил, дочерей выдал за­муж… Я выполнил свой долг. Отцов­ский долг. Родительский. А ты… а ты меня лицом в грязь: грех совершил. Постыдилась бы. Мужа в грязь ли­цом… Эх ты…

Ну, не умер, и в чем моя вина?

А вдруг и в следующий раз седая старуха меня не заберет? Навестит, но не заберет? И опять моя вина?

— Ты что, еще раз думаешь уме­реть? – изумилась Гульназ и лицо ее стало еще краше.

— Откуда мне знать. Может быть, еще. Старуха постоянно рядом. Когда-нибудь придется же мне по- настоящему умереть…

Асланхану почудилось, что кто-то рядом тихонько захихикал. Хитро. Коротко. И вдруг он вспомнил такое хихиканье. Да, да, это было хихика­нье, когда он с Гульназ в молодые годы баловались, оставаясь наеди­не.

На улице трижды просигналила машина.

-Кто это гудит ни свет, ни заря… не сидится дураку дома.

Гульназ пошла к окну.

-Пашабек это, — сказал Асланхан, допив третью чашку.

-Красная машина. Да, верно, вы­лез, в белом спортивном костюме, в белой бейсболке. Кавалер…

— Машина не красная, а вишневого цвета. Бывает и морковного, и мали­нового, и клубничного цвета. А у него вишневого.

— И все они красные цвета.

Женщины последнее слово обяза­тельно оставляют за собой, усмех­нулся Асланхан.

— Душа моя, принеси-ка мою зеле­ную спортивку.

— А когда вы договорились? Ах, да, когда он навестил тебя. Так это он от­крывал форточку…

Асланхан рассмеялся.

— Душа моя, мы договорились с утра подышать морским воздухом.

— Но ты же умирал?

— Ну и что?

— Если бы ночью умер?

— Ну не поехал бы подышать мо­рем.

— И так легко об этом говоришь?

— Да, Гюльназ, потому что все труд­ности мы с тобой уже пережили.

Надев зеленого цвета спортивный костюм и бейсболку, Асланхан от­крыл дверь, одной ногой переступил через порог, потом вдруг задержал­ся, повернулся к Гульназ:

— Будь добра, приготовь, пожалуй­ста, нам гутабы, вкусные, сочные, он их очень любит, да и я их люблю. Мясо свежее есть у нас? Баранина?

— Есть, дорогой. И много.

— И долму с виноградными листья­ми, этого добра у нас полон двор.

— Асланхан, вы долго будете ды­шать воздухом?

— Ты же знаешь, мужчины любят на свободе судачить, давать советы друг другу. — Расскажешь? Дорогой, расскажешь, о чем вы говорите там, на свободе?

Но Асланхан ее уже не слышал, он подходил к воротам.

Гульназ подошла к окну, широко распахнула обе створки.

Вишневого цвета форд неспеш­но катил по улице, спускавшейся к морю.

6.

— Мама, отец умер?

Резкий голос вспорол утреннюю тишину, заставив Гюльназ от неожи­данности вздрогнуть. Она и не за­метила, как во двор вышла младшая дочь.

— Почему умер? Уехал, доченька, дышать морем.

— Как уехал? Он же вчера умирал?

— Бог вернул его нам. Заходи в дом, что ты там стоишь?

— Бог вернул, — повторила дочь оза­даченно.

Замолчала, снова раздался ее звонкий голос:

— А как же теперь все это?..

— Что, доченька? О чем ты спраши­ваешь?

— Ну это все…Ах, что-то я не то го­ворю, это от радости, наверно. Ну, я пойду домой.

И она так же незаметно исчезла, как и появилась.